Сказки. Рассказы. Стихи
Рассказы и сказки Леонида Пантелеева. Произведения и биография
Список произведений
Леонид Пантелеев – советский писатель, которого любят взрослые и дети. Часто говорят, что Пантелеев обладал особенным даром. Рассказы его не требуют иллюстраций, так как писатель настолько чётко и образно писал свои произведения, что ребёнок погружался в новый, созданный автором, мир без помощи картинок. Он настолько хорошо писал для детей и о них, что их родители всегда делают свой выбор в пользу прочтения со своими детьми произведений именно этого автора. Многим, кто уже не раз слышал об авторе, интересно, какие рассказы писал Пантелеев.
Тем, какие рассказы писал Леонид Пантелеев, интересуются многие люди, которые знакомы с его биографией. Многие предполагают, что из-за трудного детства Пантелеев не мог писать добрые и хорошие детские рассказы, но это совсем не так.
Каждый, кто знаком с творчеством Леонида, может сказать, какие фантастические рассказы писал Пантелеев. Писателем написана книга под названием «Буква «Ты», которая собрала в себе все самые популярные и известные рассказы для детей: «Фенька», «Честное слово», «Рассказы о Белочке и Тамарочке» и «Буква «Ты». Каждому ребёнку нравятся рассказы Леонида Пантелеева, который хорошо знал, как достучаться к малышу.
Именно эти рассказы Леонида Пантелеева написаны как бы «на другом языке». Они имеют совсем другую стилистику, а каждый герой произведений имеет свой характер. В «Рассказах для детей» можно увидеть, как автор убеждается в том, насколько ощутима разница восприятия мира ребёнком и взрослым.
Нужно сказать, что не менее популярными являются такие рассказы Пантелеева, как «Наша Маша», «Ночка», «Долорес» и т. д. Первый из них – дневник автора, который он вёл на протяжении многих лет. Эту книгу можно назвать неким «руководством» для всех родителей.
Многие родители, которые интересуются творчеством авторов, пишущих для детей, задаются вопросом о том, какие рассказы писал Л. Пантелеев. Он один из самых популярных авторов, которого знает и любит практически каждый ребёнок.
Краткая биография, жизнь и творчество Леонида Пантелеева
Леонид Пантелеев, настоящее имя — Алексей Иванович Еремеев (1908 — 1987), прозаик.
Родился 9 августа (22 н.с.) в Петербурге в семье военного. В годы гражданской войны потерял родителей и в 1921 попал в школу имени Достоевского для беспризорных. Об этой школе рассказано в первой книге Пантелеева (в соавторстве с Г.Белых) — «Республика Шкид». Воспоминания об этой школе легли в основу очерков «Последние халдеи» (1939) и рассказов «Карлушкин фокус», «Портрет».
Пантелеев стремился, чтобы детская книга была книгой глубокого содержания, «где были бы и юмор, и героика, и лирика, и настоящие человеческие страсти, и большая мысль». Этими качествами книги Пантелеева заслужили свою популярность.
В 1930 — 40 ряд своих произведений объединил в цикл «Рассказы о подвиге: «Пакет» (1932), рассказывающий о гражданской войне, «Ночка» (1939), «Гвардии рядовой» (1943), посвященный событиям Отечественной войны, «Новенькая», «Платочек» (1952), знаменитый рассказ «Честное слово» (1941).
В 1966 была опубликована книга «Наша Маша», дневник о дочери писателя, который он вел много лет.
Пантелеев был автором очерков, рассказов, дневников, посвященных блокадному Ленинграду: «В осажденном городе» (1964), «Январь 1944» (1965), а также воспоминаний о писателях — С.Маршаке, Е.Шварце, М.Горьком.
Некоторые повести и рассказы Пантелеева были экранизированы («Часы«, «Честное слово«, «Республика Шкид», «Пакет» и др.). Умер Л.Пантелеев в 1987 в Москве.
——————————————
Леонид Пантелеев.Рассказы для
детей.Читаем бесплатно онлайн
Маринка — рассказ Пантелеева
С Маринкой мы познакомились незадолго до войны на парадной лестнице. Я открывал французским ключом дверь, а она в это время, возвращаясь с прогулки, проходила мимо, вся раскрасневшаяся, утомленная и разгоряченная игрой. Куклу свою она тащила за руку, и кукла ее, безжизненно повиснув, также выражала крайнюю степень усталости и утомления.
Я поклонился и сказал:
Девочка посмотрела на меня, ничего не ответила, засопела и стала медленно и неуклюже пятиться по лестнице наверх, одной рукой придерживаясь за перила, а другой волоча за собой несчастную куклу. На площадке она сделала передышку, еще раз испуганно посмотрела на меня сверху вниз, облегченно вздохнула, повернулась и, стуча каблучками, побежала наверх.
После этого я много раз видел ее из окна во дворе или на улице среди других детей. То тут, то там мелькал ее красный сарафанчик и звенел тонкий, иногда даже чересчур звонкий и капризный голосок.
Она была и в самом деле очень красива: черноволосая, курчавая, большеглазая, – еще немножко, и можно было бы сказать про нее: вылитая кукла. Но от полного сходства с фарфоровой куклой ее спасали живые глаза и живой, неподдельный, играющий на щеках румянец: такой румянец не наведешь никакой краской, про такие лица обычно говорят: «кровь с молоком».
Война помогла нам познакомиться ближе. Осенью, когда начались бомбежки, в моей квартире открылось что-то вроде филиала бомбоубежища. В настоящем убежище было недостаточно удобно и просторно, а я жил в первом этаже, и, хотя гарантировать своим гостям полную безопасность я, конечно, не мог, площади у меня было достаточно, и вот по вечерам у меня стало собираться обширное общество – главным образом дети с мамами, бабушками и дедушками.
Тут мы и закрепили наше знакомство с Маринкой. Я узнал, что ей шесть лет, что живет она с мамой и с бабушкой, что папа ее на войне, что читать она не умеет, но зато знает наизусть много стихов, что у нее шесть кукол и один мишка, что шоколад она предпочитает другим лакомствам, а «булочки за сорок» (то есть сорокакопеечные венские булки) простой французской…
Правда, все это я узнал не сразу и не все от самой Маринки, а больше от ее бабушки, которая, как и все бабушки на свете, души не чаяла в единственной внучке и делала все, чтобы избаловать ее и испортить. Однако девочка была сделана из крепкого материала и порче не поддавалась, хотя в характере ее уже сказывалось и то, что она «единственная», и то, что она проводит очень много времени со взрослыми. Застенчивость и развязность, ребенок и резонер – сочетались в ней очень сложно, а иногда и комично. То она молчит, дичится, жмется к бабушке, а то вдруг наберется храбрости и затараторит так, что не остановишь. При этом даже в тех случаях, когда она обращалась ко мне, она смотрела на бабушку, как бы ища у нее защиты, помощи и одобрения.
Между прочим, от бабушки я узнал, что Маринка ко всему прочему еще и артистка – поет и танцует.
Я попросил ее спеть. Он отвернулась и замотала головой.
– Ну, если не хочешь петь, может быть, спляшешь?
Нет, и плясать не хочет.
– Ну, пожалуйста, – сказал я. – Ну, чего ты боишься?
– Я не боюсь, я стесняюсь, – сказала она, посмотрев на бабушку, и, так же не глядя на меня, храбро добавила:
– Я ничего не боюсь. Я только немцев боюсь.
Я стал выяснять, с чего же это она вдруг боится немцев. Оказалось, что о немцах она имеет очень смутное представление. Немцы для нее в то время были еще чем-то вроде трубочистов или волков, которые рыщут в лесу и обижают маленьких и наивных красных шапочек. То, что происходит вокруг – грохот канонады за стеной, внезапный отъезд отца, исчезновение шоколада и «булочек за сорок», даже самое пребывание ночью в чужой квартире – все это в то время еще очень плохо связывалось в ее сознании с понятием «немец».
И страх был не настоящий, а тот, знакомый каждому из нас, детский страх, который вызывают в ребенке сказочные чудовища – всякие бабы-яги, вурдалаки и бармалеи…
Я, помню, спросил у Маринки, что бы она стала делать, если бы в комнату вдруг вошел немец.
– Я бы его стулом, – сказала она.
– А если стул сломается?
– Тогда я его зонтиком. А если зонтик сломается – я его лампой. А если лампа разобьется – я его галошей…
Она перечислила, кажется, все вещи, какие попались ей на глаза. Это была увлекательная словесная игра, в которой немцу уделялась очень скромная и пассивная роль – мишени.
Было это в августе или в сентябре 1941 года.
Потом обстоятельства нас разлучили, и следующая наша встреча с Маринкой произошла уже в январе нового, 1942 года.
Много перемен произошло за это время. Давно уже перестали собираться в моей квартире ночные гости. Да и казенные, общественные убежища тоже к этому времени опустели. Город уже давно превратился в передовую линию фронта, смерть стала здесь явлением обычным и привычным, и все меньше находилось охотников прятаться от нее под сводами кочегарок и подвалов.
Полярная ночь и полярная стужа стояли в ленинградских квартирах. Сквозь заколоченные фанерой окна не проникал дневной свет, но ветер и мороз оказались ловчее, они всегда находили для себя лазейки. На подоконниках лежал снег, он не таял даже в те часы, когда в комнате удавалось затопить «буржуйку».
Маринка уже два месяца лежала в постели.
Убогая фитюлька нещадно коптила, я не сразу разглядел, где что. Сгорбленная старушка, в которой я с трудом узнал Маринкину бабушку, трясущимися руками схватила меня за руку, заплакала, потащила в угол, где на огромной кровати, под грудой одеял и одежды теплилась маленькая Маринкина жизнь.
– Мариночка, ты посмотри, кто пришел к нам. Деточка, ты открой глазки, посмотри…
Маринка открыла глаза, узнала меня, хотела улыбнуться, но не вышло: не хватило силенок.
– Дядя… – сказала она.
Я сел у ее изголовья. Говорить я не мог. Я смотрел на ее смертельно бледное личико, на тоненькие, как ветки, ручки, лежавшие поверх одеяла, на заострившийся носик, на огромные ввалившиеся глаза – и не мог поверить, что это все, что осталось от Маринки, от девочки, про которую говорили: «кровь с молоком», от этой жизнерадостной, пышущей здоровьем резвушки.
Казалось, ничего детского не осталось в чертах ее лица.
Угрюмо смотрела она куда-то в сторону – туда, где на закоптелых, некогда голубых обоях колыхалась витиеватая тень от дымящей коптилки.
Я принес ей подарок – жалкий и убогий гостинец: кусок конопляной дуранды, завернутый, красоты ради, в тонкую папиросную бумагу. Больно было смотреть, как просияла она, с каким жадным хрустом впились ее мышиные зубки в каменную твердь этого лошадиного лакомства.
Воспитанная по всем правилам девочка, она даже забыла сказать мне «спасибо»; только расправившись наполовину с дурандой, она вспомнила о бабушке, предложила и ей кусочек. А подобрав последние крошки и облизав бумагу, она вспомнила и обо мне – молча посмотрела на меня и холодной ручкой дотронулась до моей руки.
– Бабушка, – сказала она. Голос у нее был хриплый, простуженный. – Бабушка, правда, как жалко, что когда мы немножко больше кушали, я не сплясала дяде?
Бабушка не ответила.
– А теперь что, не можешь? – спросил я.
Она покачала головой:
Бабушка опустилась на стул, заплакала.
– Боже мой, – сказала она. – Когда это все кончится только?!
Тут произошло нечто неожиданное. Маринка резко повернулась, подняла голову над подушкой и со слезами в голосе закричала:
– Ах, бабушка, замолчи, ты мне надоела! «Когда это кончится?!» Вот всех немцев перебьют, тогда и кончится…
Силенки изменили ей. Она снова упала на подушку.
Бабушка продолжала плакать. Я помолчал и спросил:
– А ты немцев все еще боишься, Маринка?
– Нет, не боюсь, – сказала она.
Пытаясь возобновить наш старый шуточный разговор, я сказал ей:
– А что ты станешь делать, если, скажем, немец вдруг войдет в твою комнату?
Она задумалась. Глубокие, недетские морщинки сбежались к ее переносице. Казалось, она трезво рассчитывает свои силы, стула ей теперь не поднять, до лампы не дотянуться, полена во всем доме днем с огнем не найдешь.
Наконец она ответила мне. Я не расслышал. Я только видел, как блеснули при этом ее маленькие крепкие зубки.
– Что? – переспросил я.
– Я его укушу, – сказала Маринка. И зубы ее еще раз блеснули, и сказано это было так, что, честное слово, я не позавидовал бы тому немцу, который отважился бы войти в эту холодную и закоптевшую, как вигвам, комнату.
Я погладил Маринкину руку и сказал:
– Он не придет, Маринка…
Много могил мы вырубили за эту зиму в промерзшей ленинградской земле. Многих и многих недосчитались мы по весне.
А Маринка выжила.
Я видел ее весной сорок второго года. Во дворе на солнышке играла она с подругами… Это была очень скромная, тихая и благопристойная игра. И это были еще не дети, а детские тени. Но уже чуть-чуть румянились их бледные личики, и некоторые из них уже прыгали на одной ножке, а это очень трудно – держаться на одной ноге: тот, кто пережил ленинградскую зиму, поймет и оценит это.
Увидев меня, Маринка бросилась мне навстречу.
– Дядя, – сказала она, обнимая меня, – какой вы седой, какой вы старый…
Мы поговорили с ней, поделились последними новостями. Оба мы по-настоящему радовались, что видим друг друга – какими ни на есть, худыми и бледными, но живыми. Ведь не всякому выпала эта радость.
Когда мы уже простились, Маринка снова окликнула меня.
– Дядя, – сказала она, смущенно улыбаясь, – знаете что, хотите, я вам спляшу?
– Ого! – сказал я. – Ты уже можешь плясать?
– Да! Немножко могу. Но только не здесь. Пойдемте, знаете куда? На задний двор, около помойки…
– Нет, Мариночка, не надо, – сказал я. – Побереги силенки – они тебе еще пригодятся. А спляшешь ты мне знаешь когда? Когда мы доживем до победы, когда разобьем фашистов.
И, сказав это, я почувствовал, что беру на себя очень большое обязательство. Это была уже не игра, это была присяга.
Недавно я познакомился в поезде с одним очень милым и хорошим человеком. Ехал я из Красноярска в Москву, и вот ночью на какой-то маленькой, глухой станции в купе, где до тех пор никого, кроме меня, не было, вваливается огромный краснолицый дядя в широченной медвежьей дохе, в белых бурках и в пыжиковой долгоухой шапке.
Я уже засыпал, когда он ввалился. Но тут, как он загромыхал на весь вагон своими чемоданами и корзинами, я сразу очнулся, приоткрыл глаза и, помню, даже испугался.
«Батюшки! – думаю. – Это что же еще за медведь такой на мою голову свалился?!»
А великан этот не спеша разложил по полочкам свои пожитки и стал раздеваться.
Снял шапку, вижу – голова у него совсем белая, седая.
Скинул доху – под дохой военная гимнастерка без погон, и на ней не в один и не в два, а в целых четыре ряда орденские ленточки.
«Ого! А медведь-то, оказывается, действительно бывалый!»
И уже смотрю на него с уважением. Глаз, правда, не открыл, а так – сделал щелочки и наблюдаю осторожно.
А он сел в уголок у окошка, попыхтел, отдышался, потом расстегивает на гимнастерке кармашек и, вижу, достает маленький-премаленький носовой платочек. Обыкновенный платочек, какие молоденькие девушки в сумочках носят.
Я, помню, уже и тогда удивился. Думаю:
«Зачем же ему этакий платочек? Ведь такому дяде такого платочка небось и на полноса не хватит?!»
Но он с этим платком ничего не стал делать, а только разгладил его на коленке, скатал в трубочку и в другой карман переложил. Потом посидел, подумал и стал стягивать бурки.
Мне это было неинтересно, и скоро я уже по-настоящему, а не притворно заснул.
Ну, а наутро мы с ним познакомились, разговорились: кто, да куда, да по каким делам едем… Через полчаса я уже знал, что попутчик мой – бывший танкист, полковник, всю войну воевал, восемь или девять раз ранен был, два раза контужен, тонул, из горящего танка спасался…
Ехал полковник в тот раз из командировки в Казань, где он тогда работал и где у него семейство находилось. Домой он очень спешил, волновался, то и дело выходил в коридор и справлялся у проводника, не опаздывает ли поезд и много ли еще остановок до пересадки.
Я, помню, поинтересовался, велика ли у него семья.
– Да как вам сказать… Не очень, пожалуй, велика. В общем ты, да я, да мы с тобой.
– Это сколько же выходит?
– Нет, – я говорю. – Насколько я понимаю, это не четверо, а всего двое.
– Ну что ж, – смеется. – Если угадали – ничего не поделаешь. Действительно двое.
Сказал это и, вижу, расстегивает на гимнастерке кармашек, сует туда два пальца и опять тянет на свет божий свой маленький, девичий платок.
Мне смешно стало, я не выдержал и говорю:
– Простите, полковник, что это у вас такой платочек – дамский?
Он даже как будто обиделся.
– Позвольте, – говорит. – Это почему же вы решили, что он дамский?
– Ах, вот как? Маленький?
Сложил платочек, подержал его на своей богатырской ладошке и говорит:
– А вы знаете, между прочим, какой это платочек?
– В том-то и дело. А ведь платочек этот, если желаете знать, не простой.
– А какой же он? – я говорю. – Заколдованный, что ли?
– Ну, заколдованный не заколдованный, а вроде этого… В общем, если желаете, могу рассказать.
– Пожалуйста. Очень интересно.
– Насчет интересности поручиться не могу, а только лично для меня эта история имеет значение преогромное. Одним словом, если делать нечего – слушайте. Начинать надо издалека. Дело было в тысяча девятьсот сорок третьем году, в самом конце его, перед новогодними праздниками. Был я тогда майор и командовал танковым полком. Наша часть стояла под Ленинградом. Вы не были в Питере в эти годы? Ах, были, оказывается? Ну, вам тогда не нужно объяснять, что представлял собой Ленинград в это время. Холодно, голодно, на улицах бомбы и снаряды падают. А в городе между тем живут, работают, учатся…
И вот в эти самые дни наша часть взяла шефство над одним из ленинградских детских домов.
В этом доме воспитывались сироты, отцы и матери которых погибли или на фронте, или от голода в самом городе. Как они там жили, рассказывать не надо. Паечек усиленный, конечно, по сравнению с другими, а все-таки, сами понимаете, ребята сытые спать не ложились. Ну, а мы были народ зажиточный, снабжались по-фронтовому, денег не тратили, – мы этим ребятам кое-чего подкинули. Уделили им из пайка своего сахару, жиров, консервов… Купили и подарили детдому двух коров, лошадку с упряжкой, свинью с поросятами, птицы всякой: курей, петухов, ну, и всего прочего – одежды, игрушек, музыкальных инструментов… Между прочим, помню, сто двадцать пять пар детских салазок им преподнесли: пожалуйста, дескать, катайтесь, детки, на страх врагам.
А под Новый год устроили ребятам елку. Конечно, уж и тут постарались: раздобыли елочку, как говорится, выше потолка. Одних елочных игрушек восемь ящиков доставили.
А первого января, в самый праздник, отправились к своим подшефным в гости. Прихватили подарков и поехали на двух «виллисах» делегацией к ним на Кировские острова.
Встретили нас – чуть с ног не сбили. Всем табором во двор высыпали, смеются, «уру» кричат, обниматься лезут…
Мы им каждому личный подарок привезли. Но и они тоже, вы знаете, в долгу перед нами оставаться не хотят. Тоже приготовили каждому из нас сюрприз. Одному кисет вышитый, другому рисуночек какой-нибудь, записную книжку, блокнот, флажок с серпом и молоточком…
А ко мне подбегает на быстрых ножках маленькая белобрысенькая девчоночка, краснеет как маков цвет, испуганно смотрит на мою грандиозную фигуру и говорит:
«Поздравляю вас, дяденька военный. Вот вам, – говорит, – от меня подарочек».
И протягивает ручку, а в ручонке у нее маленький беленький пакетик, перевязанный зеленой шерстяной ниткой.
Я хотел взять подарок, а она еще больше покраснела и говорит:
«Только вы знаете что? Вы этот пакетик, пожалуйста, сейчас не развязывайте. А вы его, знаете, когда развяжите?»
«А тогда, когда вы Берлин возьмете».
Видали?! Время-то, я говорю, сорок четвертый год, самое начало его, немцы еще в Детском Селе и под Пулковом сидят, на улицах шрапнельные снаряды падают, в детдоме у них накануне как раз кухарку осколком ранило… А уж девица эта, видите ли, о Берлине думает. И ведь уверена была, пигалица, ни одной минуты не сомневалась, что рано или поздно наши в Берлине будут. Как же тут было, в самом деле, не расстараться и не взять этот проклятый Берлин?!
Я ее тогда на колено посадил, поцеловал и говорю:
«Хорошо, дочка. Обещаю тебе, что и в Берлине побываю, и фашистов разобью, и что раньше этого часа подарка твоего не открою».
И что вы думаете – ведь сдержал свое слово.
– Неужели и в Берлине побывали?
– И в Берлине, представьте, привелось побывать. А главное ведь, что я действительно до самого Берлина не открыл этого пакетика. Полтора года с собой его носил. Тонул вместе с ним. В танке два раза горел. В госпиталях лежал. Три или четыре гимнастерки сменил за это время. А пакетик все со мной
– неприкосновенный. Конечно, иногда любопытно было посмотреть, что там лежит. Но ничего не поделаешь, слово дал, а солдатское слово – крепкое.
Ну, долго ли, коротко ли, а вот наконец мы и в Берлине. Отвоевали. Сломали последний вражеский рубеж. Ворвались в город. Идем по улицам.
Я – впереди, на головном танке иду.
И вот, помню, стоит у ворот, у разбитого дома, немка. Молоденькая еще. Худенькая. Бледная. Держит за руку девочку.
Обстановка в Берлине, прямо скажу, не для детского возраста. Вокруг пожары, кое-где еще снаряды ложатся, пулеметы стучат. А девчонка, представьте, стоит, смотрит во все глаза, улыбается… Как же! Ей небось интересно: чужие дяди на машинах едут, новые, незнакомые песни поют…
И вот уж не знаю чем, а напомнила мне вдруг эта маленькая белобрысая немочка мою ленинградскую детдомовскую приятельницу.
И я о пакетике вспомнил.
«Ну, думаю, теперь можно. Задание выполнил. Фашистов разбил. Берлин взял. Имею полное право посмотреть, что там…»
Лезу в карман, в гимнастерку, вытаскиваю пакет. Конечно, уж от его былого великолепия и следов не осталось. Весь он смялся, изодрался, прокоптел, порохом пропах…
Развертываю пакетик, а там… Да там, откровенно говоря, ничего особенного и нет. Лежит там просто платочек. Обыкновенный носовой платочек с красной и зеленой каемочкой. Гарусом, что ли, обвязан. Или еще чем-нибудь. Я не знаю, не специалист в этих делах. Одним словом, вот этот самый дамский, как вы его обозвали, платочек.
И полковник еще раз вытащил из кармана и разгладил на колене свой маленький, подрубленный в красную и зеленую елочку платок.
На этот раз я совсем другими глазами смотрел на него.
Ведь и в самом деле, это был платочек непростой.
Я даже пальцем его осторожно потрогал.
– Да, – продолжал, улыбаясь, полковник. – Вот эта самая тряпочка лежала, завернутая в тетрадочную клетчатую бумагу. И к ней булавкой пришпилена записка. А на записке огромными корявыми буквами с невероятными ошибками нацарапано:
«С Новым годом, дорогой дяденька боец! С новым счастьем! Дарю тебе на память платочек. Когда будешь в Берлине, помаши мне им, пожалуйста. А я, когда узнаю, что наши Берлин взяли, тоже выгляжу в окошечко и вам ручкой помашу. Этот платочек мне мама подарила, когда живая была. Я в него только один раз сморкалась, но вы не стесняйтесь, я его выстирала. Желаю тебе здоровья! Ура. Вперед! На Берлин! Лида Гаврилова».
Ну вот… Скрывать не буду – заплакал я. С детства не плакал, понятия не имел, что за штука такая слезы, жену и дочку за годы войны потерял, и то слез не было, а тут – на тебе, пожалуйста! – победитель, в поверженную столицу врага въезжаю, а слезы окаянные так по щекам и бегут. Нервы это, конечно… Все-таки ведь победа сама в руки не далась. Пришлось поработать, прежде чем наши танки по берлинским улочкам и переулочкам прогромыхали…
Через два часа я у рейхстага был. Наши люди уже водрузили к этому времени над его развалинами красное советское знамя.
Конечно, и я поднялся на крышу.
Вид оттуда, надо сказать, страшноватый. Повсюду огонь, дым, еще стрельба кое-где идет. А у людей лица счастливые, праздничные, люди обнимаются, целуются…
И тут, на крыше рейхстага, я вспомнил Лидочкин наказ.
«Нет, думаю, как хочешь, а обязательно надо это сделать, если она просила».
Спрашиваю у какого-то молоденького офицера:
– Послушай, – говорю, – лейтенант, где тут у нас восток будет?
– А кто его, – говорит, – знает. Тут правую руку от левой не отличишь, а не то что…
На счастье, у кого-то из наших часы оказались с компасом. Он мне показал, где восток. И я повернулся в эту сторону и несколько раз помахал туда белым платочком. И представилось мне, вы знаете, что далеко-далеко от Берлина, на берегу Невы, стоит сейчас маленькая девочка Лида и тоже машет мне своей худенькой ручкой и тоже радуется нашей великой победе и отвоеванному нами миру…
Полковник расправил на колене платок, улыбнулся и сказал:
– Вот. А вы говорите – дамский. Нет, это вы напрасно. Платочек этот очень дорог моему солдатскому сердцу. Вот поэтому я его с собою и таскаю, как талисман…
Я чистосердечно извинился перед своим спутником и спросил, не знает ли он, где теперь эта девочка Лида и что с нею.
– Лида-то, вы говорите, где сейчас? Да. Знаю немножко. Живет в городе Казани. На Кировской улице. Учится в восьмом классе. Отличница. Комсомолка. В настоящее время, надо надеяться, ждет своего отца.
– Как! Разве у нее отец нашелся?
– Да. Нашелся какой-то…
– Что значит «какой-то»? Позвольте, где же он сейчас?
– Да вот – сидит перед вами. Удивляетесь? Ничего удивительного нет. Летом сорок пятого года я удочерил Лиду. И нисколько, вы знаете, не раскаиваюсь. Дочка у меня славная…